Проза 10 февраля 2012 13:33:01
Автор: Айдын Тарик
Джон Генри Маккай, "Анархисты". Роман (введение и первая глава)
Введение
Произведение искусства требует словесного сопровождения художника; завершённая работа наблюдателя позволяет ему коротко отчитаться о ней.
Завершённый труд не только позволяет, но и обязывает меня сопроводить его некоторыми комментариями.
Первый. Тот, кто не знает меня и ждёт здесь этаких сенсационных разоблачений в духе лживых спекуляций об анархическом движении на потеху неразумной публики, тот пусть ограничится первой страницей моего романа.
Ни одно из общественных явлений ныне не питает столь прискорбного замешательства, наивного дилетантства и зловещего невежества, чем анархизм. Само упоминание анархизма подобно взмаху красного платка, вызывающего слепую ярость многих, не находящих времени и желания для спокойного изучения предмета. Они растерзают и мой роман, не поняв его. Меня их удары не заденут.
Фон моего полотна составили лондонские события конца 1887 года.
Вернувшись на несколько недель в столицу, главным образом, чтобы воскресить в памяти свою учёбу в Ист-Энде, я не подозревал, что место действия моего романа вскоре станет притчей во языцех благодаря орудовавшему там Джеку-Потрошителю.
Глава о Чикаго кажется неполной без "Анархии и анархистов" (» Anarchy and Anarchists« (Chicago, 1889), толстой книги с картинками для взрослых детей, которой полицейский капитан Майкл Шаак (Michael Schaack) представил свою попытку исследования бесславного убийства устроенного его правительством*. Из пустого в порожнее — дурацкий и тупой, невероятно тщеславный отчёт.
Имена ныне живых я осторожно умолчал, однако, почти во всех образах романа без труда угадываются мои близкие.
***
Последняя глава была написана мной через три года после первой. Разнообразные сомнения и замешательства снова и снова вынуждали меня надолго прерывать свой труд. Возможно, я поторопился с началом, но кончил роман не слишком поздно.
Я не смог вполне изложить ни одну проблему нашего движения, чаще всего ограничиваясь длинными заключительными предложениям под стать своим раздумьям. Надеюсь, что я достаточно осветил полную несовместимость коммунистического и анархического мировоззрений, бесцельность и вредность насилия в нашей борьбе, а также невозможность какого-либо "решения социального вопроса" государством.
***
Девятнадцатый век родил идею анархии. В 1840-х годах анархисты обозначили границу между старым царством рабства и новым миром свободы. Именно тогда П. Ж. Прудон ( P. J. Proudhon) начал свой титанический труд трактатом "Что такое собственность?" (»Qu'est-ce que la proprit?« (1840), а Макс Штирнер написал свою бессмертную книгу "Единственный и его собственность" (»Der Einzige und sein Eigenthum« (1845).
Непреходящие, они могли остаться похороненными в прахе тогдашнего регресса культуры.
Они снова, и пуще прежнего актуальны.
Уже десять лет борется американский Бостон, где сражается за анархию в мире мой друг Бенджамин Р. Такер (Benj. R. Tucker), издатель непревзойдённого журнала "Свобода". В часы тягостных раздумий между схватками я постоянно устремлял свой взгляд к бостонским зарницам, разящим здешнюю ночь...
***
Три года назад я опубликовал своё стихотворение "Буря" — и дружеские голоса приветствовали меня, как "запевалу анархии".
Я горд этим званием.
Притом я склоняюсь к убеждению, что сегодня важна не столько проповедь свободы, сколько экономическая независимость человека, без которой свобода вечно остаётся никчемной грёзой энтузиастов.
В наши дни усиливающейся борьбы, стремящейся в апогей победы государственного социализма, я не иду на компромисс, оставаясь застрельщиком анархической идеи в Германии.
Я надеюсь, что в битве за свободу моё последнее копьё пока цело.
Рим, начало 1891 года
Джон-Генри Маккай
перевод с немецкого Айдына Тарика
____________________________________________________________________________________________
* повешение четырёх анархистов, обвинённых в бомбометании во время бунта на Хеймаркет в Чикаго в 1886 году; погуглите "Haymarket affair, Haymarket riot или Haymarket massacre"
Глава первая
В сердце мирового города
Над Лондоном воцарялся промозглый октябрьский вечер. Это было в октябре, "юбилейного" 1887 года после пятимесячных глупых и помпезных торжеств в честь пятнадцатилетия правления одной женщины, названной "Королевой Великобритании и Ирландии и императрицы Индии".
Этим субботним вечером в путанице узких и почти безлюдных переулков я ждал одного мужчину, шедшего к станции Ватерлоо от железнодорожного моста Черинг Кросс. Устало, как после многочасового пути, поднялся он деревянной лестницей на узкую тропу у самых рельсов и, одолев почти половину моста, недолго постоял в изгибе водопровода спиной к прохожим. Больше по привычке, чем от усталости он наблюдал Темзу. Три года живя в Лондоне, он редко бывал "на том берегу", и на мосту никогда не упускал случая освежить в памяти великолепную панораму раскинувшегося внизу Лондона.
Приблизившись к мосту Ватерлоо, справа он узнал скученные над зеркалом Темзы бараки, широкопузые баржи и плоты. Ещё засветло почти везде призывно горели вечерние огни в тёмном, зевающем хаосе тревожного города. Двумя параллльными рядами по мосту тянулись фонари, далеко и глубоко бросавшие в дрожащую, тёмную реку острые, пылающие блески, а слева на террасе загорались бесчисленные пламешки, по вечерам освещавшие набережную. Застоявшиеся прохожие поглядывали на мелькающие вдоль моста огни кэбов; он слышал за собой составы Юго-восточной надземки, с грохотом и визгом прибывающие и уходящие с вокзала Черинг Кросс; под собой он видел бесконечные волны Темзы, влекущие мазутные пятна мусора, внимал их почти неслышному плеску. Он снова тронулся — и его взору открылся будто дневной, весь в белых электрических огнях огромный крытый вокзал Черинг Кросс, перекрёсток круглосуточно не утихающей толчеи...
Медленно шагая, он думал о родном Париже. Как непохожи широкие, ровные и светлые берега Сены на эти замершие, высящиеся громадины, которые солнце не в силах расколдовать своим радостным блеском!
Страстно, ревниво и упрямо полюбив Лондон, он тосковал по городу своей молодости.
Ибо Лондон любят, или ненавидят...
Пешеход снова стал. Вокзал был столь светел, что он отчётливо увидел часы на дальней башне. Стрелки замерли между семёркой и восьмёркой. Пешеходные тропы заметно оживали — по ним раскатывались людские волны так, словно медлящий не мог покинуть их. Он на миг засмотрелся на непрерывную игру светофоров в начале навеса, затем взгляд его устремился вдаль по рельсам, сквозь сумятицу вагонов и железных столбов к Вестминстерскому аббатству. Но он смог расмотреть лишь мерцающий циферблат на башне Парламента и тёмный абрис высящихся вдали гигантских каменных масс. И повсюду мельтешили бессчётные тысячи огней...
Он вернулся на своё прежнее, спокойное место. Под ногами катили пыхтящие вагоны надземки; внизу виднелась вся полуосвещённая набережная Виктории до моста Ватерлоо. Сурово и неподвижно высилась "игла Клеопатры".
Заметивший в это время лицо склонившегося с моста наблюдателя поразился бы особой суровой неприступности, внезапно овладевшей им. Пешеход уже не слышал доносившийся издали смутный шум и пошлое пение. Его ноги сковал вид великанской набережной и мысль о том, сколько под этими незыблемыми гранитными громадами покоится смолотых жизней. И он снова подумал о тех молчаливых, бедных, забытых рабочих, которые устраивали всё это видимое ему величие.
Пот и кровь будут смыты — и Единый живо и чудесно восстанет над трупами миллионов безымянных и забытых...
Уколотый этой мыслью, Каррард Аубан (шотландское имя, альтер эго автора, — прим. перев.) Минуя крайние каменные арки останков подвесного Хангерфордского моста, он посмотрел вниз и пошёл быстрее. Снова, как всегда, он жил в мыслях, которым было посвятил и свою молодость, и снова его очаровало безграниченое величие движения второй половины девятнадцатого века, названное "социалистическим", несущее свет туда, где пока царила тьма — в терпеливый, угнетённый народ, чьи страдания и медленная смерть давали жить "другим"...
***
Но когда Аубан спустился по ступеням и оказалься на Виллиерс-стрит, на этой замечательной улочке ведущей со Стрэнда к вокзалу Черинг Кросс, его снова увлекла кипящая жизнь вокруг. Она непрерывно бурлила совсем рядом: тот догонял только что уехавший на Стрэнд страмвай с опаздывающими театралами, как обычно не рассчитавшими во времени свой лондонский маршрут; здесь проститутка договаривалась о "цене" с джентльменом в шёлковой шляпе, соблазнённым её усталым взглядом; там толпа голодных уличных мальчишек уткнулась грязными личиками в витрину итальянского кондитера и жадно следила каждый жест неутомимого труженика — Аубан видел всё, он отличался намётанным глазом десятилетнего мальчика, просящего пенни у прохожих, одновременно катя колесо по мокрой мостовой, и, остановившись, своей простотой привлёк парня, постаравшегося продать ему последний номер "Матримониальных новостей", "необходимых всем желающим жениться", но не дождавшегося отклика и тотчас поспешившего к другим прохожим.
Аубан брёл дальше. Он знал эту жизнь столь хорошо, что не терялся и не смущался, и всё же она захватывала и увлекала его с новой силой. Он несколько лет часами и днями изучал её, всегда и везде такую интересную. И чем больше он познавал её течения, пропасти и омуты, тем сильнее чаровал его этот бесподобный город. С некоторой поры эта привязанность -- скорее зависимость, чем любовь — стала страстно возбуждённой. Лондон показал ему слишком многое, гораздо больше, чем своим насельцам и гостям, и теперь Аубан желал увидеть всё. И это беспокойное желание в этот день увлекло его на тот берег Темзы ради многочасовой прогулки по Кенсингтону и Ламбету -- кварталам ужасной нищеты — и позволила ему вернуться усталым и в то же время обескураженным и огорчённым, и теперь продемонстрировало ему Стрэнд, как отражение и обратную сторону той жизни.
Теперь он стоял у входа в тёмный и заброшенный туннель под Черинг Кросс, ведущий к Нотумберлендской авеню. Его слух поразила развязная игра на банджо; за кучкой остановившихся прохожих сидя играл чумазый мальчик в карикатурных лохмотьях -- кто не видел этих потешных "негров" на лондонских перекрёстках, не слвшал их шумные песни с плясом? — а девочка танцевала с тем же машинальным безразличием, словно не зная усталости. Проходя мимо, Аубан окинул взглядом её безразличное и в то же время смущённое лицо.
"Помогают своим семьям, бедняжки!" — шепнул он. Через минуту толпа рассеялась — и парочка поспешила на другой угол, чтобы сыграть там, пока не поспеет страшный и ненавистный полицейский.
Аубан прошёл тоннель с грязным каменным полом и затхлым духом в углах. Он был почти пуст; редкие неразличимые силуэты прошмыгнули у стен мимо Аубана. Но он знал, что на сыром, студёном полу здесь, как и в сотнях друхих переходах, рядами лежат несчастные, тесно прижавшись друг к другу и к холодным стенам, и постоянно ждут, прогоняющей их "сильной руки закона" — кучи кала и лохмотьев, грязные и голодные люди, по-настоящему безвольные "парии общества"... А когда он поднимался ступенями в конце мрачного перехода, прошлогодняя история случившаяся здесь с ним внезапно ожила в его памяти в таких зловещих красках, что он стал и оглянулся, словно ожидая её повтора.
Это сталось промозглым вечером, около полуночи, укутавшей город словно непрогляднуй шалью. Аубан спустился сюда, чтобы раздать несколько медяков бездомным, дабы те скоротали время в ночлежках, а не в собачьем холоде. Тогда тоннель был полон людьми, снизошедшими всеми кругами бедности на дно нищеты — и Аубан внезапно увидел с того вечера незабываемое им лицо смертельно измождённой голодом и холодом бабы с грудным младенцем, тащившей за руку четырнадцатилетнюю девочку. Третий её ребёнок, мальчик, держался за мамкину юбку.
— Всего два шиллинга, джентльмен, всего два шиллинга!
Он стал в недоумении.
— Всего два шиллинга. Она молоденькая, но сделает всё, что вы пожелаете, — и она потянула к себе девочку, которая рвалась прочь, дрожа и крича.
Его залихорадило. Но женский голос, молящий и жалобный, продолжил.
— Прошу вас, купите её. Если вы откажетесь, нам придётся спать здесь... Всего два шиллинга, джентльмен. Взгляните, какая она хорошенькая, — и она снова потянула к себе дитя.
Ужас овладел им. Не в силах выдавить и слова, Аубан повернулся к выходу.
Но он не успел шагнуть, как кричащая женщина внзапно бросилась перед ним на пол, привлекла девочку и прижала её к Аубану.
— Не уходите! Не уходите! — в страшном отчаянии зарыдала она. — Если вы откажетесь, мы умрём с голоду... купите её! Больше никто не придёт сюда этой ночью, а на Стрэнд нас не пускают... пожалуйста... купите же!
Но стоило ему невольно оглянуться, как лежащая сразу поднялась.
— Не зовите полицейского! Нет, не надо полицейского! — испуганно зачастила она. Наконец Аубан пришёл в себя. Молча он выгреб все деньги из кармана и протянул бабе.
Та радостно завизжала. Она снова схватила за руку девочку и поставила её перед Аубаном.
— Она пойдёт с вами, джентльмен, и сделает всё, что вы желаете... — шепнула она. Аубан повернулся и поспешил посконее уйти, переступая спящих и пьяных. Никто из них не видел сцены.
На Стрэнде он заметил, что руки его дрожат, а сердце бешено бьётся.
Неделю ночами расыскивал он в туннеле Черинг Кросс и вблизи него бабу с детьми, но так и не встретил их. В глазах девочки он было заметил нечто, обеспокоившее его. Аубан не успел разгадать, что скрывалось в той бездне страха и отчаяния...
Изо дня в день в окружении безнадёжной нищеты он призабыл эту сцену и видел бедных детей, тринадцати и четырнадцатилетних, предлагавших себя — и не мог им помочь!
Кто достоин большего сожаления, матери или дети? Сколь же велика их нищета и глубоко отчаяние, сколь безумен их голод?! А буржуазные женщины спесиво отчитывали "животных матерей" и "опустившихся детей" — фарисейки, они же толкали несчастных на дно...
Несчастье! Ложь на лжи! Этот век страшно несраведлив. Ныне величайшее преступление — быть бедным. Пусть так. Тем быстрее должно прийти осознание того, что мы должны избавиться от бедности.
"Помешанные! — бормотал Аубан. — Помешанные! Они не ведают, сколько сострадания и любви дано нам". Его взгляд туманился, стоило ему вспомнить отчаянные жесты бездомной семьи.
Проходя тоннелем, он как наяву слышал канючащий, полный безнадёжного отчаяния голос бабы: "Купите!... Купите!..." Из сумрака смотрели болезненные глаза девочки.
***
Он вернулся и снова прошёл тоннель, а затем выбрал окружной путь на Стрэнд — свернул в одну из боковых улиц, которая вела вниз к Темзе. Он знал их все — эти извилины и углы, все входы и выходы; и деловито-серый тыл театра, чей фасад полнил огнями Стрэнд; и тот узкий четырёхэтажный дом со слепыми окнами, заведение известного свойства, за стенами коего скрытно разыгрывались подлые сцены, превосходившие самые низкие фантазии испорченного воображения. И на этой улице жила бедность, и на той тихой, такой уютной — и обе они согласно кривились до церковки Савой среди голых деревьев, и дальше — к аристократическим, эксклюзивным зданиям Темпля с его восхитительными садами...
Аубан знал всё, даже вечно пустой, укрытый сомкнувшимися кронами деревьев, широкий проход к набережной. Стрэнд здесь звучал, как дальний плеск и шипение бесконечной череды волн на безлюдном пляже...
По истечении часа холод окреп и сгустил сырой лондонский туман. Аубан устал и решил венуться домой. Он повернул на Стрэнд.
О, Стрэнд! Связующий Вест-Энд и Сити, он был весь на виду, озарённый бесчисленными огнями магазинов, полные шума незамирающего и неутомимого людского прибоя, который делился на два потока — один наверх, к собору Св. Павла, другой — вниз к Черинг Кросс. Между ними раздавался оглушительный шум экипажей; один за другим сновали полные людей, грузные, оклеенные пёстрой рекламой омнибусы; лёгкие двуколки мчались вдаль; громыхали тяжёлые повозки; шмыгали красные, закрытые коляски Королевской почты; катили крепкие кареты на четырёх колёсах; и всех прочих с ветерком обгоняли трудноразличимые в тёмной массе скользящие велосипеды.
Ист-Энд это труд и бедность, скованные цепью проклятия нашего рабского времени; Сити это бессовестный спекулянт, торгующий чужим трудом; Вест-Энд это утончённый паразит на содержании Сити. Стрэнд — одна из самых мощных жил, которой бурлит прибыльная кровь. Стрэнд — побеждённый, но не сдающийся соперник Оксфорд-стрит. Стрэнд — сердце Лондона. Название "Стрэнд" известно во всём мире. Это одна из неногих улиц, где заметны люди со всех краёв Лондона — здесь и беднях в лохмотьях, и богач в шелках. Стоит тебе тут вслушаться — и ты услышишь наречия всего мира: ресторанами владеют итальянцы, официанты говорят с тобой по-французски, болше половины проституток — немки, которые здесь нищают, или богатеют настолько, что, вернувшись в Фатерлянд (в Отечество, — прим. перев.), становятся "респектабельными".
Вдоль Стрэнда тянутся огромные здания юридических контор — и странно здесь видеть похожих на сумасшедших или актёров снующих под широкими каменными арками судей в долгих мантиях, напудренных париках и вычурно-смешных шляпах — респектабельные символы ничтожной комедии, которой согласно сценарию подыгрывают причастные ей, но глубоко презирают разумные люди; здесь находится холодный квартал Сомерсет-хауса куда стекаются неслыханная рать чиновников; а ещё на Стрэнде находятся театры — их больше, чем на любой другой улице в мире.
Таков первый путь прибывшего на вокзал Черинг Кросс чужака, если ему не по нраву узкие фасады скученных домов; он же и последний для покидающего Лондон, маршрут, которому дарят свой последний час в этом городе.
Аубан затерялся в людском море. Теперь, когда он миновал театр Адельфи, в электрическом свете, превозмогавшем газовый своей мощью и белизной, он явно прихрамывал, когда спешил. Не торопясь, Аубан, шагая левой, сильнее опирался на трость.
Впереди него шли молодые англичанки. Им было лет шестнадцать или около того. Их длинные распущенные русые волосы были сырыми от тумана. Когда они повернули, Аубан по бледным, усталым лицам девушек догадался, что они давно прохаживаются здесь, одним и тем же коротким маршрутом, каждый вечер; на углу немка с кёльнысикм акцентом громко, как все немцы в Лондоне, рассказывала другой, что три дня не ела горячего, и в карманах её пусто — дела идут всё хуже; на другом углу собриралась, толпа, увлёкшая Аубана — торгующая спичками старуха поссорилась с одной женщиной. Они кричали друг на дружку. "Вот тебе," — крикнула одна и плюнула в лицо другой, которая тут же ответила её тем же. Она на мгновение замерли наготове. Дрожажая старуха спрятала коробки в сумку. Затем, под бурные аплодисменты и смех зевак, они сцепились ногтями в глаза, покатились по тротуару, пока один из зрителей не разнял их; пока женщины собирали свой ущерб, — сломанный зонтик одной и порванную шляпу другой, — толпа, посмеиваясь, расходилась.
Аубан шагал уже на Пикадилли. "Эта, одна из бесчисленных, сцена разве не свидетельство успешности методов огрубления народа, что даёт повод говорить о нём, как о "выродившемся сброде?" — думал он.
Музыка в пабах и боксёрские матчи занимают пару ежедневных свободных часов английских бедняков, которые по воскресеньям то же время проводят в церкви, что надёжно предотвращает "ужаснейшее зло нашего времени" — духовное пробуждение народа, его интеллектуальную независимость.
Незаметно для себя он крепче сжал трость.
Аубан миновал сквер Пикадилли и Регентс-стрит, круглосуточный и самый бойкий в Лондоне рынок живой плоти. Нужда великого города вкупе с "цивилизацией" материковых стран Европы предлагает здесь товара больше, чем того требует ненасытный спрос столицы. С самого рассвета этот перекрёсток жив одной проституцией — она его опора и ось вращения.
"Удивительно удобно устраиваются вожди общественной жизни, — размышлял Аубан. — Если разум ведёт их в трущобы, они вовремя останавливаются и решают, что дальше — "неизбежное зло": бедность. проституция и прочее. И всё же нет большего зла и ненужой обузы, чем они сами! Это они распоряжаются всем и вся, устраивая не рекламируемый ими лад, а величайший беспорядок, не ведут вперёд, а соврящают подвластное им, препятствуя всякому прогрессу... Они пишут толстые книги — так было, есть и будет; внешне они преданны "реформам". Но чем больше они реформируют, тем хуже остальным. Они видят это, но не признают; они знают это, но остаются невозмутимы. Почему? Они боятся вслух признать свою бесполезность теперь, когда каждый стемится, чтобы от него зависели. Жизнь без материальных затруднений их не устроит. "Обманутые обманщики, от первого до последнего!", — смеясь, сказал Аубан; и теперь его смех был почти не горек.
Но этот мужчина, знавший, что никогда нигде на земле не было справедливости, и презиравший веру в небесный суд, как сознательную ложь наёмных попов или неразумных прихожан, касаясь рукой гноящейся ссадины проституции, с дрожью чувствовал, что она указывает путь, которым неторопливая справедливость медленно, невыразимо медленно ползла от страдания к жизни.
Кто для богача люди, "которых надо держать в чёрном теле", лишь бы не гноить их? Существа с подобными его потребностями и желаниями? Отнюдь! Рабочая машина должна быть приспособлена к своему труду. И Аубан вспомнил строки английской народной песни:
Our sons are the rich man’s serfs by day,
And our daughters his slaves by night.
(Наши сыновья — батраки богача днём,
а наши дочери — его рабыни ночью.)
Их сыновья годны для труда. Но как это выглядит со стороны? Каков гнёт руки, понуждающей их трудиться? Труд — обязанность бедняков, чьи руки столь грязны от бесконечной рабочей смены.
Их дочери хороши как сточные канавы для семени тех, кто иначе бы воспользовался своими матерями и дочерьми, чьи души не запятнаны пороком. "Рабыни ночью"! Чего только не продают им голодные и отчаявшиеся!
Но здесь, именно они?!... так жертва тянет убийцу в водоворот своей смерти.
Наша половая жизнь, здесь буйная вся напоказ, там втиснута в неестественные отношения брака, покрыта тёной тучей, легионом ужасных болезней, при упоминании которых каждый бледнеет, поскольку ничем не застрахован от них. И насколько испорчено большинство нашей молодёжи под игом невыразимого словами проклятия, довлевшего и над их предками!
Аубан был вынужден поднять глаза. Толпа золотой молодёжи (jeunesse doree — фр.) шумно покидала Лондонский павильон, чьи газовые горелки озаряли Пикадилли. Унылые, животно-похотливые выражения лиц выдавали единственные занятия этих мужчин: спорт, женщины и лошади. Конечно, они были при параде, но в мятых цилиндрах, в порванных и залитых виски, испачканных сигарным пеплом сорочках, заметно отличных от их чёрных пальто. С грубыми и циничными издёвками одни окружили нескольких дам полусвета, пока другие подзывали лёгких на помине извозчиков. Они умыкнули упирающихся и кричащих женщин — и пение молодых пьяниц стихло в стуке отъезжающих двуколок.
Аубан оглянулся. Там, ниже Пикадилли, раскинулся мир богатства и комфорта: мир аристократических дворцов и больших клубов, роскошных магазинов и модных галерей — пресыщенный и вычурный "высший свет"... ивесь пресыш
целое переедают и экстравагантный жизнь "Высший свет"... блеск лживой мишуры.
Сюда ударит первая молния грядущей революции. Сюда, не иначе...
Когда он пересёк улицу, в глаза ему бросился оборванный дворник заботливо и осторожно мёвший мостовую, которой пока сновали экипажи. Аубан залюбовался его незаметным трудом. Прислонившись к фонарному столбу у ресторана "Спайерс и Пондс" ( Spiers und Ponds) у театра "Критерий" (Criterion), он минут пять наблюдал неутомимого старика. За это время улицей прошествовали сотни две безразличных к уборщику особ. Старик только старался не замарать их ноги метлой. "Труд ваш не богат, правда?"— спросил приблизившегося к нему дворника Аубан.
Старик достал из кармана порванного сюртука несколько медяков и показал их Аубану.
— Вот и всё за три часа.
— Вам этого не хватит на ночлег, — сказал Аубан и добавил свой шестипенсовик.
Старик проводил взглядом незнакомца, медленно и устало удалявшегося площадью.
Аубан миновал освещённые, светлые фасады похожих домов Регентской площади; улицы становились всё уже, а шум стихал за его спиной — он уверенно шёл всё дальше, в тёмную, таинственную сеть квартала Сохо...
В тот же час, около девяти, со стороны Друри Лейн к Вордор-стрит, порывисто спеша по незнакомым улицам к известному ему месту, шагал мужчина примерно сорока лет в неброском платье рабочего, то есть, выглядевший проще лондонского мещанина. Изредка останавливаясь, он бестолково, как иностранец, спрашивал дорогу у парней, собирающихся близ бесчисленных пабов.
Тем не менее, он казалось понял их объяснения, поскольку избрал совершенно другой маршрут. Он повернул на север. Миновав несколько тёмных, грязных и во всех отношениях одинаковых улиц, он оказался на одной из вечерних ярмарок, где жители беднейших кварталов по субботам отоваривают свои недельные заработки. Улицу занимали два бесконечных ряда столов и стендов, переполненных тысячью нужных в хозяйстве мелочей. Между рядами и по узким тротуарам, рядом с вовсю торгующими лавками, металась и галдела, хищно прицениваясь, толкучая орава покупателей, чей крик и шум превозмогал хвальбу торговцев. Всю улицу озаряли бессчётные мерцающие огни керосинок — здесь было светло почти как днём; жирный чад мешался с сырым воздухом; неприятные для ног ухабы дополняли всяческие скользкие отбросы.
Рабочий что есть силы поскорее проталкивался через толкучку. Он почти не обращал внимания на окружавшие его сокровища -- огромные куски сочащейся кровью убоины, горы всяческих овощей в телегах, скобяной товар и одежду, поперечные и продольные гирлянды подвешенных за шнурки ботинок — на всю эту кромешную, шумную, буйную суету ярмарки. Он последовал за телегой, сопровождаемой проклятьями расталкиваемой ею толпы — и скорее, чем надеялся, оказался на перекрёстке, где в относительном покое смог перевести дух.
Оглянувшись, он внезапно заметил Аубана на противоположной стороне улицы. Удивившись встрече в таком месте, он не сразу поспешил к своему другу, шедшему ему навстречу — незамеченный им рабочий вернулся в толпу, удивлённо думая, чем тут занят Аубан, которого он затем внимательно следил целую минуту.
Аубан стоял среди хмельных мужчин, прилёгших у входа в паб в надежде быть приглашёнными на "дринк" знакомыми. Он немного склонился вперёд и, обеими руками опираясь на трость, всматривался в проходящую толпу, видно надеясь заметить знакомое лицо. Вид его был суров, а плотно сжатые губы дополнял неподвижный и мрачный взгляд глубоко сидящих глаз. Худые щёки Аубана были гладко выбриты, а орлиный нос выдавал недюжинную силу воли обладателя этого узкого, резного лица. Тёмный, свободный плащ болтался на его долговязой, узкоплечей фигуре; таким его наблюдал стоявший на противоположной стороне, поражённый тем, что годы прежде видел своего друга не иначе, как в том же уборе свободного покроя и практичного тёмного цвета. Именно таким простым и всё же столь поразительным Аубан показался ему при первой встрече, когда — как давно это было, шесть или семь лет назад? — они познакомились в Париже, и ничуть не изменившийся, столь же стремительный и сторогий, чуть побледневший и поседевший, он стоял здесь, небрежный и беззаботный, о чём-то задумавшийся среди лихорадочной и безрадостной суеты субботнего вечера Сохо.
Рабочий приблизился к другу, пристально глядя ему в лицо. Но тот, не заметил его, пошёл мимо.
— Аубан!
Тот не вздрогнул, но медленно обернулся и упёрся пустым, непонимающим взглядом в его лицо, пока рабочий не схватил его за руку.
— Аубан!
— Отто?! — без удивления спросил Аубан. И затем, полушёпотом и испуганным, полускованным ужасом голосом пробудившегося от тяжкого сна и медленно свыкающегося с действительностью, он продолжил: "Я думал о несколько ином... о нищете — сколь велика она, сколь опасна, и как медленно её озаряет свет, как медленно..."
Отто удивлённо посмотрел на него. Но Аубан уже улыбнулся и, мигом проснувшийся, своим привычным повелительным тоном спросил друга: "Но скажи на милость, как тебя угораздило забрести из Ист-Энда в Сохо?"
— Я промахнулся. Но где в самом деле Оксфорд-стрит? Там, правда?
Улыбаясь, Аубан за плечо повернул его.
"Нет, там. Мотай себе на ус: впереди — север, вся Оксфорд-стрит; сзади — тебе знакомый Стрэнд; здесь — куда ты пришёл с востока, правда? — Друри Лейн и Семь Часов (Seven Dials), бывший бедняцкий ад, ныне "цивилизованный". Разве ты не миновал улицу знаменитого причьего рынка? Видишь," — продолжил он, не ожидая ответа, и махнул рукой на восток, — до Линкольн Инна (Lincolns Inn Fields) на этих улицах скучены почти вся беднота Вест-Энда. Властям очень хочется "проветрить" этот район, как ты думаешь? Ведь Хаусманн, перфект Парижа поступил именно так, он прорезал город широкими улицами, чтобы наготове встретить революцию, правда? А в Лондоне толчея всё сильнее. Я каждый субботний вечер хожу этим кварталом, между Регент-стрит и Линкольн Инном (гостиницей "Линкольн"), между Стрэндом и Оксфорд-стрит, этой империей бедности — и вижу здесь именно то, что в Ист-Энде. А ты здесь впервые?"
— Да, если не ошибаюсь. Ведь прежде здесь собирался наш клуб?
— Здесь, но ближе к Оксфорд-стрит. Впрочем, здесь живут многие немцы — на лучших улицах у Регент-стрит.
— Где находится дно Лондона?
— Дно?... — Аубан на миг задумался. — За Друри-лейн надо пересечь пустыри Дикой улицы, за которыми начинается ужасная путаница разрушенных домов с грязными проходными дворами у магазина старьёвщика ("Лавки древностей"), описанной Диккенсом . В общем, ближайшие к Друри Лейн улицы, особенно северные, у Квин-стрит, прежние Семь Часов -- настоящее дно бедняцкого ада...
— Ты знаешь здесь все улицы?
— Все...
— Но ты видишь не многое. Трагедии бедности играются за стенами домов.
— Но последний акт — как часто! — на улице.
Они медленно шли. Аубан устало взялся за руку друга, но всё-таки хромал пуще прежнего.
— И куда ты идёшь, Отто?
— В клуб. А ты не со мной?
— Я немного устал, весь день на ногах, — Аубан оправдал свою слабость и быстро добавил, — но иду с тобой. Хороший шанс — я ведь не скоро буду в этом районе. Долго мы не виделись!
— Да, почти три недели!
— Я всё больше уединяюсь, ты знаеь это. Чем мы заняты в клубах? Зачем эти долгие речи об одном и том же? Всё это лишь утомляет.
Аубан заметил, как трудно Отто соглашается с его неприятной для себя репликой.
— Я по-прежнему по воскресеньям после пяти остаюсь дома. Почему ты не приходишь?
— Потому что у тебя собираются все и всякие! Буржуа и социал-демократы, литераторы и индивидуалисты...
Аубан рассмеялся.
— Tant mieux (тем лучше, — фр.) Дискусии от этого только выигрывают. Всё-таки индивидуалисты ужаснее всех, правда, Отто?
Он совершенно переменился. Только что мрачное и замкнутое, его лицо теперь выражало сердечную дружбу и симпатию.
Но этот Отто по фамилии Трупп, будучи заметно недоволен, сообщил новость, которая явно не обеспокоила Аубана, но убилу его улыбку.
— Пятнадцать лет ни за что! — гневно воскликнул Трупп.
— Но почему он так неосторожно попался в ловушку? Он должен был знать врагов.
— Его предали!
— Зачем он делился тайной? — снова спросил Аубан. Кто вовлекает других, тот обречён. Он же знал это! Ненужная жертва!
— Дорогой Отто, ты прекрасно знаешь, что я в целом не согласен с необходимостью так называемых жертв. Какая польза от провала товарища — лучшего, самого честного и преданного, любого? Ответь мне!
— Скорбь вдохновляет нас в борьбе. Некоторых его арест вывел из спячки, других он исполнил ненависти, — его глаза пылали, и Аубан чувствовал конвульсии гнева руки, на которую он опирался. — Он напомнил нам клятву стократного искупления каждой жертвы!...
— А затем?
— До основания разрушив этот проклятый порядок, на его обломках мы построим свободное общество.
Аубан столь же печально и строго, как в начале встречи, посмотрел на Отто. Он знал, что в истерзанной груди этого мужчины живёт лишь одно желание, одна надежда на "великую", последнюю революцию!
Года назад они так же гуляли по бульварам Парижа и хмелели от звучных слов надежды, с которой Аубан давно расстался, но не утратил одной веры в медленную, тихую силу разума, который наконец поведёт каждого — и он всё больше становился собой, а Отт всё больше терялся в отчаянном фанатизме, который что ни день завораживал его блистающим миражом "золотого будущего" и выбивал из-под его ног последнюю опору в настоящем.
— Через пятнадцать лет, — пламя надежды вспыхнуло в нём с новой силой, — многое произойдёт!
Аубан не ответил ему. Он был бессилен перед лицом истовой веры. Они брели всё более заброшенными и тихими улицами. Туман сгущался в полуночной тьме. Небо набычилось серыми тучами. Фонари мерцали и гасли. Между друзьями пролегло немое отчуждение.
Внешне они были очень разными — высокий и худой Аубан; мускулистый и ладный Трупп. Отто носил короткую тёмную бороду, а его друг всегда был чисто выбрит.
— Через пятнадцать лет, — прервал молчание Аубан, — оковы всемирного рабства врастут в трудовые запястья настолько, что кулаки уже никогда не ударят. Руки опустятся, а рты, которые пока устало протестуют, сомкнутся.
Путаница маленьких и узких переулков перед ними светлела. Они поднялись несколькими ступенями. Вот и Оксфорд-стрит!
— Я лучше тебя знаю рабочих. Они восстанут много раньше.
— Да, чтобы их скосили пулемёты — шестьдесят выстрелов в минуту. Я лучше тебя знаю буржуазию и её пособников.
Они стояли на ночной, но освещённой и живой Оксфорд-стрит.
Вдвоём они обычно беседовали по-французски: Трупп — свободно, хоть и не всегда правильно, а Аубан — так быстро, что и французы часто терялись, не поспевая за ним. Голос Аубана был странно твёрдым, редко выдававшим его душевное тепло, чаще — тонкую иронию.
— Взгляни — ты веришь, что эта жизнь, такая запутанная, многообразная, такая невероятно сложная, рухнет от общих усилий немногих личностей?
— Да, — ответил Трупп и указал на восток. — Там будущее.
Но Аубан продолжил: "Какое оно, будущее? Социализм, загоняющий личность во всё более узкие рамки. Тотальная зависимость. Большая семья — все дети, дети... Но и это должно пройти".
Взглянув на восток, он горько усмехнулся: "Там находится... Россия!" Они снова смолкли.
Перед ними раскинулась Оксфорд-стрит — необозримая полоса мерцающего света пронзала низ кипучей тьмы.
— Есть три разных Лондона, — сказал Аубан, очарованный городской жизнью, — три: субботний, пьяный, чтобы забыть о следующей неделе; воскресный, когда он с похмелья плачется в подол душеспасительной церкви; и трудовой Лондон, который неутомимо работает всю долгую, долгую неделю.
— Я ненавижу его, — откликнулся Отто.
— Я люблю его! — с болью отозвался Аубан.
— Насколько другой Париж!
И они окунулись в общие воспоминания.
Аубан опомнился: "Мы идём не в клуб".
Они пересекли Оксфорд-стрит и свернули на другую улицу, к северу. Аубан снова тяжело опёрся на руку друга и обратился к нему: "Да расскажи ты наконец о делах!"
— У меня всё отлично, хоть у нас пока нет никакого "правления". Помнишь, какой шум мы подняли, открыв по-настоящему коммунистический клуб — без правления, без служащих, без устава, без программы и без обязательных взносов? Нам пророчили полный провал из-за неорганизованности, со всеми последствиями. Но у нас по-прежнему всё отлично, а наши собрания проходят подобно другим, где правит звонок председателя. У нас всегда выступают по очереди.
Аубан улыбнулся.
— Да, — сказал он, — фанатики порядка не могут представить себе, что неравнодушные люди способны собраться и вместе обсуждать свои общие интересы, если каждый из них не распишется на бумаге с перечнем своих прав и обязанностей. И ваша удача говорит о вашей способности построить общество на тех же принципах? Это уже настоящее безумие.
— Да, по-твоему, это настоящее безумие? Мы считаем иначе, лелея свою надежду, — упрямо возразил Трупп.
Аубан спросил: "Как поживает ваша газета?"
— Она редко выходит. Ты её читаешь?
— Да, но редко. Я лишь немного знаю немецкий, разговорный.
— Мы издаём её сообща, без комиссии, без редактора. У кого есть время и желание, те собираются вечером, раз в неделю -- перечитывают материалы, обсуждают их, и складывают.
— Вот почему она такая разношёрстная! Нет, газета должна зависеть от личности, от самодостаточной, интересной личности...
Трупп бурно оборвал его: "Да, значит, мы снова обзаведёмся "вождями". Управлающий всегда превращается в правителя, — он не заметил одобряющего кивка Аубана, — теперь — в малом деле, затем — в великом! Наше движение сильно пострадало от централизма. Начальный энтузиазм он подменяет самоуправством, искреннюю любовь и сочувствие — в главную, оспариваемую всеми, роль спасителя. У нас и так везде верхи и низы, правящие и подчинённые, которым под стать бездумные фанатики, как эхо твердящие партийные принципы.
— Но ты совсем не понял меня. Словно я когда-нибудь верил в другое! В общем, я не доверяю каждому, кто хочет представлять других и решать за них, отвечая за представляемых им. Не вмешивайся в моё дело и позволь мне заботиться о себе -- хорошо сказано. Это настоящий анархизм.
— И я анархист.
— Нет, друг мой, ты не анархист. В любом отношении ты — противник истинно анархических идей. Ты — последовательный коммунист, не только во мнениях, но и во всех своих чувствах и желаниях.
— Кто оспорит моё право считать себя анархистом?
— Никто. Но ты не замечаешь, как жалко выглядит смешение двух разных концепций. Не будем ссориться по старому поводу. Приди ко мне в воскресенье. Пожалуй, мы снова это обсудим. Почему нет?
— Отлично. Но ты останешься прежним индивидуалистом,"научно" разобравшись в социальном вопросе! Друг мой, я хочу, чтобы ты остался тем, каким я тебя знал в Париже!
— Нет, не бывать тому, Отто! — расхохотался Аубан.
Трупп разозлился: "Ты не знаешь, что защищаешь! Разве индивидуализм не значит разнузданность низменных страстей, эгоизм? Разве не он создал это несчастье — "свободу одиночек"?
Аубан посмитрел в лицо Отто: "Ты называешь это свободой одиночек? Теперь, когда мы увязли в самом запутанном и зверском коммунизме за всю историю? Теперь, когда одиночка с рождения до смерти как никогда прежде зависит от милостей государства и общества? Пройди белый свет и скажи мне, где я могу избавиться от этих обязанностей и стать самим собой. Я сбегу в этот вольный край, который напрасно искал всю жизнь.
— Но твои взгляды — только новое оружие для буржуазии...
— ... только если они некстати тебе, в общем единственному, кому я пока верю. Бесспорно, эти медленно зреющие мысли об эгоизме (я пользуюсь этим словом сознательно), во всех отношениях опасны для нынешнего строя, и они переживут его — и мы заполним ими гавани народных, осчастливленных настоящим коммунизмом стран; они опаснее всех ваших бомб, и штыков и картечниц современных властителей.
-– Ты сильно изменился, -– серьезно заметил Трупп.
-– Нет, Отто. Я только нашёл себя.
-– Нам надо будет вернуться к этому. Необходимо решить...
-– Я по-прежнему с вами, или нет?
-– Мы по-разному называем одно и то же. Я говорю о свободном человеке, а ты хочешь полной, неограниченной автономии личности, принадлежащей только самому себе.
Они вышли на прямую и тёмную Шарлотта-стрит, а затем повернули в безлюдный и плохо освещённый проулок к востоку от шумного проспекта Тоттенхем Корт.
-– Теперь нам надо перейти на немецкий, — с неловким акцентом иностранца произнёс Аубан.
Они остановились у узкого, выкрашенного светлой краской дома. Над дверью с окном, за которым угадывался свет, было написано название клуба.
Крупп толкнул дверь и они вошли.
перевод с немецкого Айдына Тарика

Публикацию прочитали
|
||||
Айдын Тарик, Симферополь, свободный журналист "ХайВей"
|
||||
Теги |
||||
|
Право оценивать рецензии на ХайВей можно получить от редакции сайта по рекомендации одного из журналистов ХайВей |
||||
|
||||
Для того, чтобы опубликовать сообщение в этой теме, Вам нужно ввойти в систему.
Рецензии
Комментарии
Одиннадцатый час
Вечером следующей пятницы Каррард Аубан ехал на омнибусе вниз по бесконечно длинной Сити Роуд. Он сидел рядом с кучером, безупречным джентльменом в шёлковой шляпе, и нетерпеливым взлядом следил убыль расстояния до своей цели. Аубан был взволнован и не в духе. Когда омнибус остановился у Финсбери Сквер, он быстро сошёл, поспешил до первого перекрёстка, после чего осмотрелся и через пять минут ходьбы оказался на ступенях института Саус Плейс.
Даже издали там было заметно большое скопление людей. Институт оцепило довольно плотное кольцо полицейских. Двери тёмного, похожего на церковь здания были отктыты; медленно следуя в людском потоке внутрь, Аубан обменялся торопливими привтствиями с некоторыми своими знакомыми, продававшими тут газеты своих обществ и партий. Ему удивлялись и были рады.
По пути он купил все газеты: интересный орган Социалистической лиги "Благосостояние" (“Commonweal"), партийное издание Социал-демократической федерации "Справедливость" (“Justice”) и несколько номеров новой немецкой газеты "Лондонская свободная пресса" (“Londoner Freie Presse”)— проект нескольких немецких социалистов разных школ, общая их трибуна для пропаганды среди немецкоговорящих лондонцев. Аубан никогда не возвращался с собраний не наполнив внутренний карман пиджака газетами и памфлетами.
У входа в зал раздавали резолюцию вечера, крупно и чётко отпечатанную на листах бумаги ин кварто (на четвертушках, — прим. перев.)
Широкая галерея почти квадратного зала вдоль стен была почти полна. На сцене высотой в неколько футов размещались стулья для ораторов, пока не занятые. Зал выглядел церковным — к этому располагала форма здешних скамей.
Но этим вечером ничто здесь не напоминало безразлично тихую рутину религиозного собрания. Места занимали многие возбуждённые, непоседливые, громко дискутирующие люди. Аубан быстро осмотрелся и увидел многие знакомые лица. В углу зала у сцены собрались ораторы. Перешагивая всё более людные скамейки, Аубан устремился вперёд и приблизился к группе товарищей. Некоторым он спокойно пожал руку, другим кивнул.
— Ну вот, вы конечно выступите, мистер Аубан.
Он покачал головой.
— Я не люблю говорить по-английски, я вообще не люблю говорить. Это в прошлом. И что я скажу? Не о чём говорить, если тебе не позволено сказать о своём, -- затем он помягче спросил стоящего рядом известного агитатора немецкого революционного клуба. — Это смешанное собрание?
— Яволь, радикалы, вольнодумцы, либералы — всяких доваольно. Вы услышите многих ораторов, предостерегающих от симпатии к анархистам.
— Вы не видели Труппа?
— Нет, но он конечно не придёт. Я никогда не видел его на подобных встречах.
Аубан оглянулся. В зале уже начиналась давка; в проходах стояли люди; некоторые рабочие собрались лиц осуждённых на казнь чикагских анархистов на фотографии в подарочной рамке ниже стола на сцене. Рядом, за другим столом некоторые газетные репортёры листали свои бумаги.
У широко распахнутых входов в зал толпа всё неспоконее толкалась и напирала в зал. Некоторые проталкивались и подсаживались на тесные скамьи. Увидев это, Аубан быстро занял место себе, не могущему долго стоять.
Он упёр в пол трость, скрестил ноги, и так просидел весь вечер. С края скамьи ему был виден весь зал и близкая сцена напротив.
Он достал из кармана резолюцию и внимательно прочёл её, а заодно и перечень выступающих — "... и другие самые выдающиеся радикалы и социалисты". Они знал и эти имена, и этих людей, хоть едва ли видался с ними за последний год.
В повестке собрания значилось "Свобода слова" и "Семеро мужчин приговорены к смерти за организацию открытого собрания."
Резолюция гласила, что английские рабочие обращают внимание своих братьев-рабочих в Америке на то, что если они не воспрепятствуют исполнению смертного приговора, то свободные собрания и речи станут караться законом".
"... судьба семерых мужчин, приговорённых к смерти за участие в митинге в Чикаго, во время разгона которого было убито несколько полицейских, очень важна для нас, английских рабочих, поскольку она перекликается с судьбами наших товарищей в Ирландии, а завтра, возможно, та же участь постигнет и нас, если рабочие по обе стороны Атлантики единодушно не заявят, что ограничители свободы собраний и слова поступают незаконно и себе во вред. Признавая то, что политические взгляды заключённых не имеют ничего общего с вышеуказанными здесь принципами, мы протестуем против приговора, который, будучи исполнен, станет опасным прецедентом, позволяющим власти считать преступными открытые собрания рабочих в Соединённых Штатах, и разгонять их угрозой для жизни людей. Мы надеемся, что наши американские товарищи, независимо от их политических убеждений, потребуют безусловного особождения семерых мужчин, дело которых символизирует угрозу гражданским свободам всех рабочих..."
***
Кончив, Аубан увидел перед собой доброго старика с длинной, седой бородой и радостно воскликнул: "Мистер Мэрелл, вы снова здесь? Какая встреча!"
Они сердечно пожали руки.
— Я не посмел прервать ваше чтение.
Они перешли на английский.
— Когда вы вернулись?
— Вчера..
— И вы были в Чикаго?
— Да, две недели, затем -- в Нью-Йорке.
— Я не ждал, что вы...
— Я не вынес этого и вернулся..
— Вы видели осуждённых?
— Конечно. Часто.
Аубан склонился к нему и тихо спросил: "Никакой надежды?"
Старик кивнул: "Нет. Последняя надежда на губернатора Иллинойса, но я не верю в него".
Они продолжили вполголоса.
— Каково общественное мнение?
— Оно подавлено. "Рыцари Труда" и джорджеиты отстранились. В общем, дела обстоят не так, как они видятся отсюда. Местами народ возбуждён, но время пока не настало.
— Всё будет сделано?
— Не знаю. В любом случае, всё бесполезно..
Они смолкли. Аубан помрачнел. Но и теперь выражение его лица по-прежнему скрывало его чувства.
— Совершенно спокойны. Некоторые из них не желают помилования, о чём скажут на суде. Но боюсь, что остальные пока надеются.
Пошел девятый час. Собрание заволновалось; голоса стали громче.
Аубан всё расспрашивал, и старик тихо, спокойно отвечал ему.
— Мистер Мэррелл, вы выступите?
— Нет, друг мой. Тут есть один, моложе меня, он также вернулся из Чикаго, и у него найдётся что сказать о тамошних делах.
— Вы будете завтра дома?
— Да, приходи. Я дам тебе протоколы и свежие газеты. Я многое привёз, всё, что сумел собрать. Много. Если захочегь прочёсть всё, ты составишь полную картину нашей американской ситуации.
— Возможно ли повторное рассмотрение дела?
— Надеюсь, нет. Ведь оно совершенно бесполезно; уже невыносимые пытки продолжатся впустую; снова придётся собирать медные трудовые деньги на огромный залог, снова пятьдесят тысяч долларов — доколе? Нет, гиена жаждет крови.
— А народ?
— Народ сам не знает, чего хочет. Он не верит в серьёзность ситуации, и когда пробьёт одиннадцать часов, будет слишком поздно.
В их разговор вмешался молодой англичанин, знавший Мэрелла по Социалистической Лиге. Аубан взглянул на него. Тот серьёзно сказал: "Нет, я не верю в происходящее. В конце девятнадцатого столетия, на виду всех наций убивают не семерых мужчин, чья невиновность ясна как день, а тысячи и тысячи людей, у которых не осталось мужества попросту свергнуть власть, высмеять законы и государство. Нет, они не совершат этого, с их точки зрения, безумия, они не разбудят и не поведут народ. Нет, они не осмелятся! Только подумайте об этих собраниях — они происходят каждый день, во всех дрожащих краях, здесь и там; эти собрания, эти газеты, этот поток листовок! Где разумный и бесстрашный человек? На что годны эти многочисленные толпы, чья тихая воля не испугает наёмных негодяев, не перечеркнёт их подлость! Товарищи, нет, они не осмелятся восстать, ведь иначе им придёт крах!"
Аубан и Мэррел пожали плечами. Что они могли ему ответить?...
Аубан видел, как старался скрыть дрожь в руках старик, небрежно мявший свою серую, потёртую шляпу.
— Повесив ряд пылких приверженцев анархизма, они надеются ударить его в сердце, — сказал он. Аубан смолк, заметив что старик пока не склонен к беседе.
И он снова задумался: "Кто такие анархисты? Чикагские осуждённые? По своим убеждениям они то социал-демократы, то коммунисты — даже в приниципиальных вопросах каждый из них придерживается своего мнения, но все называют их именно анархистами. Но именно этот молодой коммунист, только что обличавший "судей", с небывалым прежде вызовом озвучил принципы индивидуализма: "я презираю вас, презираю ваши законы, ваш "порядок", ваше правительство" и "я стою на этом: если вы нам угрожаете пушками, мы вам ответим динамитом".
А этот старик рядом?! И он назвался анархистом... Да, что он то и дело проповедовал в своих бесчисленных памфлетах? Любовь. "Что такое анархия?"— спрашивал Мэррел. И отвечал: "Общественный строй, где никто не вмешиватся в дела соседа, где свобода вольна от закона, где нет привилегий, где правда крепче силы. Таков идеал, провозглашённый Назарянином две тысячи лет: всемирное братство людей. Он с болью всё восклицал: "Урок мести, вот что даёт нам пресса всех классов общества! А вы проповедуйте любовь! любовь! любовь!"...
Аубан сообразил, как опасно разговаривать в общих, туманных и поверхностных терминах с теми, кто пока не готов к глубине настоящих слов. Поэтому последние, чуждые и неподходящие массам, всё сильнее смыкаются в понятийное кольцо, чья незамысловатость отпугивает многих, возможно, охотных последователей течений индивидуализма...
Аубан лишь надавно познакомился со стариком. Они вечно дискутировали о различиях индивидуалистского и коммунистического анархизма. Мистер Мэрелл был, как ему казалось, лишь одним из приверженцев последнего. Его аргументация интересовала Аубана. Невзирая на её противоречивость, он находил в ней всё больше соответствий своим заключениям. Они встретились несколько раз, а затем Мэрелл вернулся в Америку, чтобы, по его словам, сделать всё, что в его силах. Поскольку он не говорил о себе, Аубан не знал, к какого рода действиям он готов, а этим вечером понял, что они оказались более чем безуспешными. Но столь же ясно было ему, что старик заведует широкую сетью различных связей, поскольку он знал каждого из обречённой чикагской восьмёрки и похоже был широко информирован о распространении анархических учений в Америке.
Старик кивнул назад: "Кто она?" Аубан оглянулся. Мэрелл указал ему на сидевшую рядом женщину в простом, тёмном платье. Её внешность выдавала живейший интерес к происходившему, и она смешливо тараторила со своим соседом.
— Не знаю, — ответил англичанин, но затем вспомнил, что однажды видел её в немецком клубе, и добавил. — ... вот разве, что она немка, немецкая социалистка. Честолюбивая, но добрая. В Берлине она долгое время агитировала за отмену медицинского освидетельствования проституток.
Старик удивился.
— А с кем она разговаривает?
И этого молодого мужчину он почти не знал.
— Я верю, что он поэт, — ответил Аубан. Они улыбнулись. — Он написал стихотворение о людях труда.
— Ты читал его?
— О нет, я не читаю по-немецки.
— Он не похож и на поэта, и на социалиста. Молодой человек и правда верит, что сможет улучшить мир своми стихами? Однажды он увидит, насколько они бесполезны, и узнает, что люди без хлеба ни о чём другом не думают. Когда нечего есть, поэзия отлагается на долгое потом.
Другой мужчина, помоложе собеседника социалистки улыбался его беспечному рвению, а Аубан изучал толпу.
— Можно писать самые нежные стихи и, подобно мяснику, освидетельствовать кровавые зверства, чтобы затем черкнуть популярный гимн о бравым солдатах, вернувшимся с руками по локоть в крови. Можно петь "страдания народа", а через час на балу целовать ручку своей пассии, только что боксивовавшую ухо своего слуги. Но кто же эти, о которых мы говорим? Расскажи-ка мне о младшем господине?
— Один из наших кандидатов в депутаты парламента. Бесхребетный бездельник. Декламатор. Взяв власть, он стал бы тираном, будучи и без того довольно вредным.
Председатель призвал собрание к порядку. Он заметил, что в зале собрались люди самых разных взглядов — как радикалы и антисоциалисты, так и анархисты с социалистами — объединёные желанием выразить протест против притеснения свободы слова. Питая отвращение к идеям анархизма, он тем не менее требует для стронников и участников этого движения той же, или даже большей свободы, чем себе, деятелю Христианской церкви. У всех равные права служить лично избранным, верных по мению приверженцев, учениям, и он во имя Бога и человечности требует освобождения осуждённых.
После его выступления, было зачитано огромное количество телеграмм и писем со всех концов Англии в поддерку осуждённых. Большинство их было принято с энтузиазмом.
Аубан знал, что многие из этих обществ насчитывали тысячи членов; в перечне подписантов были упомянуты имена очень влиятельных особ. Авторы, чьи труды читал каждый — что сделали они, подобно ему, знавшие о жестокости приговора? Протестом они успокоили свою совесть. А что они могли сделать? Их влияние, их позиции, их власть вкупе с общим возмущением, конечно, впечаляли достаточно для отмены приговора. Но великие деятели не оживили этот изначально бесплодный протест. И они оказались рабами времени, а могли быть его хозяевами.
Она не чаровала речью, но её честный голос, звенящий набатом гнева, пожалуй, увлекал слушателя сильнее, самого блестящего красноречия.
Она изобразила череду событий, предшествовавших аресту и осуждению чикагских товарищей. Слушатели увидели всё как наяву...
Она рассказала подъёме и успехах борьбы рабочих государственных предприятий Америки за восьмичасовой рабочий день... Она объяснила, как и почему чикагские реврлюционеры вступили в действительно важное для себя и верное движение, рассказала о неустанных усилиях Международной Ассоциации Рабочих, и о том, как ныне обречённые на смерть мужчины были вынуждены признать себя лидерами движения...
Затем она постаралась описать широкие волнение, предшествовавшее прошлогоднему Первомаю, лихорадочное возбуждение в рабочей среде и страх эксплуататоров... Резкий рост числа бастовавших накануне митинга, похоже, сыграл роковую роль...
"На следующий вечер анархисты созывают митинг на площади Хеймаркет. Несмотря на случившееся, он проходит организованно, ораторы держат себя в рамках настолько, что мэр Чикаго, готовый разогнать собрание после первого незаконного призыва, предлагает офицеру увести своих людей, но тот приказывает им маршировать на толпу. В этот миг рука неизвестного мечет бомбу в их напирающие ряды. Полиция открывает смертоносный огонь...
Кто метнул бомбу? Возможно, участник митинга, отчаянно искавший защиты от новой бойни, или — как думает большинство рабочих Чикаго — один из доверенных агентов полиции. Разве вы не знаете, на что готовы наши враги? Именно это дело удалось исполнителю даже больше, чем он ожидал.
Почему их осудили? Не потому, что они совершили преступление, нет, просто они отважились открыть глаза рабам на причины их угнетения. Эти мужчины, чью безупречную совесть не в силах запятнать даже самые грязные "органы общественного мнения" будут повешены оттого, что они бескорыстно, благородно, и честно следовали своим убеждениям в нашем веке, когда безбеден лишь соглашатель в компании лгунов!"
Она остановилась. Все ей внимали, и многие теперь аплодировали.
Аубан пристально следил за ней, спускавшейся со сцены в зал и, заметив, что все места заняты, небрежно присел на ступень. Сквозь ладонь, которой лна прикрыла, словно испытывая боль, свои глаза, он будто хотел проникнуть ей в душу, чтобы найти там подтверждение свому глубочайшему, только что высказанному ей, убеждению, что эгоизм присущ всему живому. Но при этом он без колебаний признал, что эта женщина счастлива именно жертвуя собой в тяжком труде и лишениях, а не в богатстве и комфорте, которые — как верила она и другие — она оставила ради "гуманитарной миссии", хоть на самом деле она, даже не осознавая того, последовала зову своего счастья.
После нескольких минут шума и говора в зале внимание Аубана снова привлекла сцена, где председатель огласил имя следующего оратора.
-- Взгляни, -- заметил мистер Мэрелл, -- этот молодой человек вернулся из Чикаго. Он расскажет тебе нечто о тамошхих делах. А сюда он только что приехал из Ливерпуля".
Аубан внимательно слушал. Американец осветил несколько малоизвестных, но существенных сторон процесса. Он описал, как озадачили присяжных слова пристава: "Это дело у меня в кулаке, и я знаю, что мне делать. Эти люди в любом случае будут повешены. Я вызываю их в суд — и пусть защитники стараются, пока они не примут то, что им положено..." Он описал личности государственных свидетелей и лживого негодяя, за деньги полиции сказавшего всё нужное суду... и ещё двоих свидетелей обвинения, которых поставили перед выбором: виселица или "чистая правда" и на волю. "Что им остаётся!" — воскликнул оратор, вызвав гул зала. Когда же он повторил слова грубого капитана полиции "дай мне хоть тысячу этих поганых социалистов и анархистов с их жёнами и последышами, я бы коротко рассудил их", и рассказал о том, как "схваченному и проплаченному суду" за его "верную службу" воротилы Чикаго в своей газете предложили сто тысяч долларов, в зале грянула буря негодования. В зале кричали и угрожали судьям даже когда молодой американец покинул сцену, уступив трибуну мужчине в длинном пальто, коротышке с окладистой бородой, жидкими волосами, несомненному славянину — и крики гнева внезапно уступили здравицам ликующего зала и бурной, продолжительной овации.
Он был коммунистом. В Париже он издавал "Коммуно-анархический" листок, которым ему затем пришлось заниматься из Лондона. Роскошными очерками в одном из передовых английских журналов он старался заложить научный фундамент основы своего идеала, по праву называемого им анархией. Но даже эти труды, впечатляющие широкой начитанностью автора и его глубоким знанием теории социализма, не давали Аубану представления о возможности практической реализации идеала. Он видел и бескорыстную веру в новое, и то, как небескорыстие старых, деспотических религий, по-прежнему дурманивших и нещадно обиравших народы...
Он говорил не долго, но речью возбудил себя и аудиторию. Несомненная серьёзность слов, пылающий вгляд, страстная решимость оратора разбудили в безразличном слушателе свидетеля непонятного ему общего дела, сторонникам которого они же прибавили веры в великую человеческую справедливость. Договаривая последнюю фразу, он покинул сцену, словно желая избегнуть грянувших снова аплодисментов, и сразу занял место в аудитории, серьёзный и бледный, внимающий словам следующего оратора, делегата одного из великих лондонских либеральных клубов, говорящего о том, что чикагские события могут повториться в его стране...
Аубан неслушал следующие выступления. Он погрузился в раздумья. Он ужа час неподвижно сидел, скрестив ноги на трости, сжимая рука её набаодашник и вперив пристальный взгляд перед собой. Голоса ораторов и аплодисментны зала доносились к нему словно издалека. Бродя по шумным улицам он часто погружался в подобное состояние -- и думал о том, как свободно вздохнёт человечество, снова низвергнув одного из тиранов, когда бросовая, вечно про'клятая жизнь отомстит "дорогим" и "бесценным". И он думал о героических образах будущих мучеников, об их тихом самопожертвовании и беззаветной преданности идее. Он думал о них всякий раз когда замечал одного из тех, чей облик ещё носил тень траура былых дней (гибели Парижской коммуны, — прим. перев.) Но ему уже не выпадал тот, недоступно великолепный и завидный выбор между той жизнью и той смертью. Жар страсти, сжёгший его молодость, улетучился и оставил пепел холодному дыханию разума, непрестанно и безустанно борющегося со всеми нашими сумбурными чувствами, когда у нас наконец отняли саму веру в справедливость, превратив её вь в простого и верного поводыря, распорядителя нашей жизни.
Live
38 сек. назад
Алексей Смирнов комментирует материал Русский язык - спасение для мови.
9 мин. назад
Айдын Тарик комментирует материал Русский язык - спасение для мови.
10 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
11 мин. назад
Зурла Лоци комментирует материал Совещание
11 мин. назад
I.Htoz'ivsalo комментирует материал Очередное скотство от «аппозиции»
12 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует рецензию на публикацию стихи
12 мин. назад
Иришенька Лазур комментирует материал Совещание
12 мин. назад
Зурла Лоци комментирует материал Совещание
13 мин. назад
Зурла Лоци комментирует материал Совещание
15 мин. назад
Иришенька Лазур комментирует материал Совещание
16 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
16 мин. назад
Иришенька Лазур рекомендует материал Совещание
17 мин. назад
I.Htoz'ivsalo комментирует материал Очередное скотство от «аппозиции»
18 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
20 мин. назад
Зурла Лоци публикует статью Совещание
21 мин. назад
Чертополох комментирует материал стихи
22 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
23 мин. назад
Новожилов Станислав комментирует материал Очередное скотство от «аппозиции»
24 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
26 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал стихи
28 мин. назад
Иришенька Лазур комментирует материал Спасение человечества
28 мин. назад
Алиса попадолуполос комментирует материал ТОП: СЕМЬДЕСЯТ ЛУЧШИХ ПЕСЕН ДРУГИХ АВТОРОВ. КРЕПКИЕ ЗАЧЁТНИКИ
28 мин. назад
Рус
Укр
Eng


























